ВСТРЕЧИ ПИСАТЕЛЕЙ С ЧЛЕНАМИ ПОЛИТБЮРО В ДОМЕ ГОРЬКОГО

 

Встреча первая. 20 октября 1932 года

 

В Ленинграде в 1931 году по инициативе Кирова была устроена встреча писателей с партийными руководителями на квартире у романиста М.Слонимского. Я на ней присутствовал от института ЛИЯ ЛОКА. Встреча была задумана, чтобы «прощупать настроения» беспартийных писателей и писателей-коммунистов.

По всей видимости, встреча писателей с политическим руководством вне официальной обстановки была подсказана Кировым.

Но повышался уровень. Писатели встречались со Сталиным, с высшим руководством страны — членами Политбюро на квартире у великого пролетарского писателя М. Горького.

20 октября днем позвонили членам коммунистической фракции Оргкомитета, в том числе и мне:

— Вечером вам надлежит явиться в гости к Алексею Максимовичу Горькому. Сбор в шесть часов в Доме правительства.

Приглашены были и коммунисты-рапповцы, не вошедшие в Оргкомитет: Авербах, Макарьев, Ермилов. Приглашение вождей ассоциации озадачивало и настораживало. Это могло означать, что им возвращают доверие партии.

 

АРХИВ. (Из воспоминаний участника встречи.) 20 октября, примерно в полдень, партийную часть Оргкомитета предупредили, что вечером мы поедем к Горькому на совещание, что будут члены Политбюро.

Собрались мы сначала в правительственном доме на улице Серафимовича. К шести часам вечера туда прибыли: А. Фадеев, Ф. Панферов, П. Павленко и другие. Оттуда поехали на Малую Никитскую, на квартиру Горького.

В 8 часов вечера нас пригласили в столовую, в которой накрыт был белоснежной скатертью очень длинный стол, за которым уже сидели две стенографистки.

Когда мы входили в столовую, одновременно с нами через боковую дверь вошли товарищ Сталин, Молотов и Ворошилов. Их сопровождал сын Горького, Максим, такой же высокий и плоскогрудый, как отец...

(Ф.Березовский, «Встречи», рукопись из архива В.Кирпотина.)

 

Из членов Политбюро пришли в гости к Горькому: Сталин, Молотов, Ворошилов.

Особняком держался Н.И.Бухарин. По некоторым симптомам можно было прийти к заключению, что Сталин и Бухарин уже давно не встречались, не говорили друг с другом. Дальнейший ход собрания подтвердил это. Думаю, Горький с умыслом свел Бухарина со Сталиным. Хотел помирить их.

От аппаратных работников ЦК присутствовали Стецкий и я.

 

АРХИВ. (Из воспоминаний участника встречи.)

Вместе с членами Политбюро за стол сели: с одной стороны сын Горького, с другой — секретарь Горького.

Писатели разместились по другую сторону стола. Горький сел вместе с нами, в самом центре стола и как раз напротив Иосифа Виссарионовича.

Усаживаясь за стол и оглядывая собравшихся писателей, Сталин предложил:

—      А может быть, мы обойдемся сегодня без стенографисток? Пожалуй, так лучше будет... Как вы находите, товарищи писатели?

Мы дружно поддержали предложение Сталина:

— Конечно, лучше без стенограмм!

— Обойдемся!

Не надо стенограмм!

И стенографистки ушли.

(Ф.Березовский, «Встречи», рукопись из архива В. Кирпотина.)

 

Горького попросили занять председательское место. Он долго отказывался:

Выберите кого-нибудь другого... Из членов Политбюро.

На этой встрече Алексей Максимович не чувствовал себя хозяином и всячески подчеркивал это. Разговор предстоял деловой, литературно-критический и литературно-организационный, окончательное решение целиком зависело от ЦК.

Но Сталин настаивал:

— Вы хозяин, кто же может занять главное место хозяина за столом?

Все было продумано, председательствовать должен был Горький. Иначе терялся смысл собрания вне официальных рамок, иначе можно было собраться в ЦК на Старой площади.

Алексей Максимович с неохотой согласился. Свое выступление он начал с интересующего его вопроса. Он хотел, чтобы руководители РАПП участвовали в работе Оргкомитета.

— Много тут было и от неумения управлять литературными делами, — сказал он. — Была грубость, были грубые методы воспитания. Группа людей, больше всего повинных (я подразумеваю РАПП), признала свою вину, свои ошибки. Теперь надо поговорить, чтобы как-то вместе создавать литературу, достойную великого пятнадцатилетия. Иначе нельзя создать единства коммунистов-писателей и продолжить хорошую работу в литературных кружках на заводах и фабриках.

Рапповская — напостовская группа не хотела примириться с потерей руководства. Вожди ассоциации были мастера закулисных интриг. Они сумели протоптать тропинку к сердцу Горького, когда он жил в Италии. По просьбе Горького уже назначили Леопольда Авербаха в редакцию «Истории фабрик и заводов».

Из возвышенных гуманистических побуждений Горький увлекался перековкой людей, находящихся в заключении. На этой почве он и сблизился с Ягодой, Фириным, Погребинским.

Авербах был родственником Ягоды, он был женат на сестре наркома. Могущественный родственник после поездки писателей на Беломорско-Балтийский канал помог молниеносно организовать книгу-отчет. Коллективная очерковая книга очень понравилась Горькому. В ее быстром рождении он видел одно из доказательств организаторских способностей Авербаха.

Коллективный «подвиг» писателей, посетивших Беломорско-Балтийский канал, дорого обошелся казне. Авторам очерков был обеспечен сильно завышенный гонорар. Им предоставлялись неслыханные удобства: бесплатные номера в «Метрополе», ресторанное питание во время работы над главами. Книга была роскошно издана.

Все закончилось организованным Авербахом благодарственным адресом Ягоде. Кланялись в ножки страшному наркому за сытую жизнь в апартаментах «Метрополя», за хорошо изданную книжку.

Вряд ли Горький понимал, как он выглядит в окружении таких родственников, как Ягода и Авербах.

Поговаривали, что пролетарский писатель высказывал желание сделать своей правой рукой руководителя ассоциации пролетарских писателей Леопольда Авербаха. Тогда Горький обещал взять на себя не почетное, а реальное руководство Оргкомитетом.

После вступительного слова это стало очевидным.

Поднялся Фадеев. Он говорил в духе своих статей, нападал на Оргкомитет, но еще более решительно критиковал групповщину РАПП. В самый драматический момент своей речи Фадеев повернулся к Авербаху, протянул в его сторону руку и заявил:

— В Оргкомитете с этим человеком я работать не буду!

Демонстративное заявление Фадеева многими было воспринято как предательство. Горький оскорбился, развел руки в стороны, взволнованно перебил:

Как же так? Зачем вы так говорите? Вы же были вместе. Нехорошо это, нехорошо. Если бы не мое положение хозяина и председателя собрания, я бы ушел.

Но уйти Горькому было некуда.

Авербах и Киршон яростно защищались. Они говорили, потрясая какими-то вырезками из газет, тетрадками, папками, изображали из себя невинных жертв, преследуемых и гонимых.

Сталин во время всех речей расхаживал по комнате, не только слушал ораторов внимательно, но и вглядывался в них. В середине речи Киршона, когда тот особенно зашелся в самооправдании, сбивая пыл драматурга, задал неожиданный вопрос:

— Кто написал статью в «Известиях» о революционной романтике?

Из сидящих за столом кто-то негромко сказал:

— Рожков.

— Очень полезная статья, — спокойно заметил Сталин и зашагал дальше. Реплика была неслучайна. Некоторым упрощенцам показалось, что социалистический реализм исключает, подавляет и чуть ли не запрещает всякую романтику и всякий романтизм. Статья П. Рожкова в защиту революционной, или, как тогда говорили, «красной романтики», была заказана для сознательной корректировки литературного процесса. Вопрос о судьбах романтики особенно близко задевал Горького, творчество которого знаменовало взлет революционно-романтического начала в истории русской и мировой литературы. Вопрос поставили, и ответ нашелся: социалистический реализм не только не исключает и не запрещает романтики и романтизма, а, наоборот, дает им новую жизнь.

Обоим рапповцам-реваншистам возражать пришлось мне. Так уж исторически сложилось: главного могильщика ассоциации пролетарских писателей они видели во мне. Я по их неосторожному приглашению приехал в Москву и прочитал на «Всесоюзном критическом совещании РАПП» весьма критический доклад. Мне поручили в ЦК доклад о последних новинках художественной литературы, в котором я продолжил разоблачение их групповой зубодробительной политики. Мне поручили составить проект «Декларации», которую они вынуждены были в конечном счете подписать.

19 мая 1932 года, на первом заседании Оргкомитета, я выступил с докладом, где на конкретных примерах показал, что ни в «Литературной газете», ни в журнале «На литературном посту» рапповцы не сумели активно и правильно мобилизовать писательские массы на реализацию постановления ЦК ВКП(б) от 23 апреля 1932 г.

Свое непонимание они демонстрировали и на вечере у Горького. Первые же мои слова вызвали с их стороны яростные реплики. Молотов остановил их:

— Вы пришли со стопой «матерьялов», хорошо подготовились. Человек выступает без бумажки, по ходу дела. Дайте ему говорить.

— Продолжайте, товарищ Кирпотин, — поддержал Сталин. — Мы вас слушаем.

После этого меня больше не перебивали, и я смог сказать все, что хотел...

Гвоздем вечера стало выступление Сталина.

 

АРХИВ. (Из воспоминаний участника встречи.) Предчувствуя, что речь для нас, литераторов, будет иметь большое значение, я решил нарушить запрещение о стенографировании прений, решил пустить в ход свою собственную «стенографию» — остаток от той стенографической азбуки, которой когда-то обучился, сидя в Александровской центрально-каторжной тюрьме.

Я сидел за столом в ряду литераторов самым последним. Между мной и Фадеевым сидел директор Государственного издательства художественной литературы Н. Накоряков. Я сказал ему:

Загороди меня плечом. Я запишу речь Сталина...

Позднее, когда на короткое время около Иосифа Виссарионовича оказалось никем не занятое место, я подошел, сел рядом и сказал:

Иосиф Виссарионович! Я записал вашу речь. Она будет иметь огромное значение для литераторов.

— А я думал, что плохо сказал, — ответил товарищ Сталин. — Ведь я три ночи подряд почти не спал. Если и спал, то мало и плохо. Не тем занят был, о чем сейчас говорил. Голова трещит от усталости.

— И все-таки вы много сказали интересного, нового и нужного нам, писателям. Да и не нам только.

— Но многого не сказал из того, что хотел сказать, когда ехал сюда, — заметил Иосиф Виссарионович.

— Я буду просить вас, товарищ Сталин, подтвердить текст вашей речи. Должен вам сказать, что я записываю почти стенографически точно.

— Пришлите, — сказал товарищ Сталин. — Посмотрю, что у меня вышло.

(Ф. Березовский, «Встречи», рукопись из архива В.Кирпотина.)

 

У меня в кармане было два тетрадных листа бумаги. Я положил их на колено и записал в отрывочных высказываниях то, что меня особенно задевало в выступлении Сталина:

—      Руководители РАПП настойчиво продолжают гнуть ошибочную линию. Они не поняли исторического поворота. Не оказалось крупных людей. Если бы в РАППе были крупные люди, они поняли бы этот поворот и сами возглавили его.

Сталин подчеркнул: на основе успехов социалистического строительства нужно ждать огромного роста числа писателей. Он сказал:

Писатели пойдут, как плотва.

Речь Сталина без ссылки на его имя изложил в одной из своих тогдашних статей Панферов в журнале «Октябрь». В его изложении слово «плотва» по отношению к художникам шокировало.

У Сталина слово было вмонтировано в текст, сопровождалось пояснительной мимикой, скупой жестикуляцией. Поэтому никто на «плотве» не споткнулся, никто не обнаружил в метафоре никакой неловкости.

В своей речи Сталин много внимания уделил взаимоотношению партийных и беспартийных писателей. Чтобы руководить, коммунисты должны быть едины принципиально едины, во имя общих целей построения социализма. Политическая принципиальность преградит дорогу всяким попыткам унифицировать искусство в художественном отношении; наоборот, создаст условия для проявления многогранности литературы.

Рапповцы этого не понимают. Ответственность коммунистов после 23 апреля не становится меньше. Классовая борьба в идеологии остается, но нетерпимость и нетерпение по отношению к повернувшейся к нам интеллигенции была бы преступной.

Нетерпимость стала главной чертой рапповского поведения. Нетерпимость превратила РАПП в тормоз, мешающий повороту интеллигенции в перестройке литературного дела. Позиция рапповцев мешает единству коммунистов. Это единство нужно создать. Рапповцев к работе привлечь, но групповщину пресечь. И для этого не ослаблять критики РАПП, его ошибок не только в организационных делах, но и теоретических. И рапповцы не должны обижаться на критику. Сталин уточнил:

— Политических колебаний у рапповцев нет, но литературно-политические колебания у рапповцев есть. Задача Оргкомитета созвать съезд и создать единый союз. Оргкомитет затягивает это дело и в этом его вина.

Я понял: Стецкий, Постышев, Каганович не передавали наверх проектов, разработанных Оргкомитетом по созыву съезда. Они ждали указаний сверху, хотя делали вид, что руководят литературным процессом и его организационными формами.

Особое место в своем выступлении Сталин уделил театру, созданию пьес для советского театра. Он обратился к присутствующим с прямым призывом:

Пишите пьесы!

Выступлением Сталина была завершена дискуссия. Слова вождя о том, что «рапповцев надо привлечь к работе», позволили Горькому еще раз заступиться за рапповских руководителей. Он предложил для достижения единства в среде коммунистов ввести в состав Оргкомитета: Авербаха, Макарьева, Ермилова.

Писатели и менее охотно члены Политбюро поддержали Горького.

Здесь меня словно кто в бок толкнул. Нарушая все правила субординации (на вечере присутствовали мои непосредственные начальники), без предварительного согласования в ЦК, я обратился к Сталину:

— Предлагаю в таком случае, товарищ Сталин, ввести в Оргкомитет Льва Субоцкого.

Два слова пояснения... Субоцких было два брата: Лев и Матвей[1]. Близнецы. Отличить их друг от друга редко кто мог. Оба служили в армии. Лев Субоцкий состоял на должности военного прокурора довольно высокого ранга. Оба принимали активное участие в ЛОКАФе (Литературное объединение Красной армии и Флота).

Лев Субоцкий писал критические и критико-агитационные статьи на литературные темы. Поэтому я пригласил Льва Субоцкого в Оргкомитет на должность организационного секретаря. Он был честолюбив и не хотел порывать совсем с прокуратурой, в которой работал долго и где имел два ромба, то есть генеральский чин.

С другой стороны, ему не хотелось после закрытия ЛОКАФа порывать с литературной организацией. Он пошел на предложенную ему работу в Оргкомитете по совместительству, как я в свое время в ЛИЯ ЛОКА. В качестве оргсекретаря он и присутствовал на вечере у Горького.

Мое предложение ввести его в Оргкомитет на равных со всеми полноправными членами имело определенный смысл. Это предложение должно было ослабить впечатление от возвращения напостовцев в руководящий центр литературной жизни. Это поняли все присутствующие.

Понял и Сталин. Он стал поочередно опрашивать присутствующих писателей. Начал с Горького:

— Алексей Максимович, ваше отношение к предложению товарища Кирпотина?

Тот ответил неопределенным междометием и неопределенным пожатие плеч. Все остальные, кроме Авербаха и Киршона, дали утвердительный ответ.

В начале ноября членство Субоцкого, а также Авербаха, Ермилова, Киршона было оформлено на заседании Президиума Оргкомитета.

В перерыве, пока сервировали столы для ужина, все разбрелись по дому. Но разговор не прерывался. Сталин продолжал разъяснять собравшейся вокруг него группе писателей:

— Социалистический реализм не исключает использования романтического метода.

Горький стоял тут же, слушал, подергивал одной рукой усы.

Сталин поискал кого-то глазами, поманил к себе Крючкова, что-то сказал ему негромко. Секретарь Горького быстро удалился и также быстро вернулся с книгой. Алексей Максимович увидел, замахал руками. Предстоящий «номер», видимо, был уже известен ему. Но Сталин мягко, улыбаясь, отстранил Горького от книги, стал читать и комментировать рассказ «Кирилка».

Читал он глуховатым голосом, спокойно, выразительно, с грузинским акцентом и, как все, что он делал, уверенно.

«Кирилка» — один из малоизвестных рассказов Горького. Ни я, ни товарищи, которые стояли около меня, его не помнили. Сюжет прост. Земский начальник, купец, помещик и, кажется, еще псаломщик вместе с рваным мужичком Кирилкой ожидают парома. Паром долго не идет, и присутствующие начинают развлекаться, задавая крестьянину разного рода просвещенные вопросы о положении России. Кирилка не понимает и мямлит в ответ, к презрительному удовольствию спрашивающих, нечто невразумительное, нечленораздельное.

Комментарий Сталина был неожиданно четким, резко классовым. Рассказ написан до первого подъема аграрного движения в XX веке, до 1902 года. Случай свел крестьянина Кирилку с его классовыми врагами. Земский начальник, купец и помещик, ставя свои вопросы, прощупывали настроение представителя крестьянства. Кирилка один, без поддержки, уклонялся от прямых ответов. Его уклончивость вовсе не бессмысленна, ему невыгодно отвечать вразумительно, пусть враги считают его дураком.

Другое дело, когда Кирилка прошел через опыт развернувшегося аграрного движения, через опыт 1905 года, связался с рабочими, революционерами и понял, что такое город и пролетарское руководство революции. Он выпрямился, он пошел грудью вперед в бой, он стал Рыбиным. Рыбин из «Матери» — это и есть Кирилка, но уже не одинокий, стоящий в сплоченных рядах, ведущий с классовыми врагами открытый бой.

Существовало правило, по которому передавать сталинские выступления со ссылкой на его имя без его разрешения нельзя. Поэтому я несколько раз и устно, и печатно доводил до сведения горьковедов приведенное выше толкование рассказа. Пока я делал это от своего имени, особого впечатления это не производило. Как только я сообщил имя автора версии и обстановку, в какой она была «обнародована», — сейчас же начались аханья, одобрения и восторги.

Возвращаюсь к тому, что происходило на квартире Горького. Мне показалось: я понял скептическую и отстраняющую жестикуляцию писателя. Алексей Максимович, конечно, не вложил так много в рассказ, да и не мог этого сделать задолго до «Матери», до возникновения замысла Рыбина с его тогдашними оценками крестьянской отсталости и заскорузлости.

Сталин считал: неважно, каков был непосредственный замысел Горького. Политический руководитель учил другому, тому, что уже было сформулировано Лениным в статьях о Толстом. В художественном произведении при правдивом отношении к тому, что он видит в жизни, скажется очень много, даже более, чем то, на что рассчитывал художник. Сталин был хорошим учеником Ленина.

Чтение рассказа возникло как иллюстрация к разговору о диалектико-материалистическом творческом методе. РАПП требовал от писателя, да еще беспартийного, чтобы он не приступал к писанию, пока не изучит законов материалистической диалектики.

На каком-то повороте вечера Сталин стал расспрашивать Авербаха:

— А как вы представляете себе диалектико-материалистический творческий метод?

Авербах долго объяснял. Сталин слушал при не сочувственных репликах Ворошилова, а потом отмахнулся:

— Если писатель овладеет в совершенстве диалектико-материалистическим методом, то он уже не литературой станет заниматься. В юности я писал стихи. Принес образчик Илье Чавчавадзе. Он их одобрил. И вот, видите, не стихами я занялся.

В качестве основного направления советской литературы Сталин назвал социалистический реализм. Но добавил:

— Не надо отказываться от революционной романтики. Не надо романтизировать прошлое, но романтизировать будущее, которое осуществит идеал, не только допустимо, но вполне законная ветвь в социалистической литературе.

Сталин несколько раз предупреждал против — буквоедства и в связи с этим назвал «Дурные пастыри» Мирбо:

— Книга правдивая, несмотря на ошибочность мировоззрения автора.

За ужином расселись без чинов. Опрокинув одну, другую рюмку, стали и вовсе пересаживаться с места на место.

Сталин сел на свободный стул рядом с Бухариным, чего тот давно ожидал. Кто-то из писателей попросил:

— Товарищ Сталин, расскажите про Ленина.

— Ленин — человек-гора!

Фадеев подал реплику:

— Вы тоже люди-горы.

Фадеев это сказал искренне, без какой-либо подготовительной заминки. Она естественно родилась в приподнятой атмосфере вечера. Сталин замолчал, пристальным взглядом посмотрел на Фадеева, скосил глаза на Бухарина, Ворошилова — и ответил:

— Хэ! Воробьевы горы.

Это произвело сильное впечатление, никому не почудилось в словах Сталина ни лицемерия, ни наигрыша.

Помолчав, Сталин начал рассказывать о болезни Ленина. При этом он встал и крепкой щепотью ухватился за бородку Бухарина. И так держа, продолжал рассказывать, заглядывая в глаза и время от времени спрашивая:

— Верно?

Бухарин кивал.

— Товарищ Ленин тяжело переживал болезнь. Я встретил его на лестнице. Товарищ Ленин плачет. Он взял с меня честное слово, что, когда наступит необратимое ухудшение, я дам ему яду. Неотвратимое ухудшение наступило. Товарищ Ленин, орел революции, не мог больше летать. Он сказал: «Ты дал честное слово, дай мне яд!»

Я не мог изменить своему честному слову и не мог дать ему яд. Тогда я вынес вопрос на Политбюро. И партия освободила меня от обещания дать Ленину яд. В протоколах Политбюро есть такой пункт. И есть записанное решение, освобождающее товарища Сталина от невозможного обещания.

Рассказывая эту историю, Сталин продолжал держать Бухарина за бородку.

— Помнишь? — спросил он.

И Бухарин кивком ответил — помню. А может быть, Сталин помогал ему кивать, дергая твердой рукой за бородку[2].

Через много лет, уже после смерти Сталина, оказавшись за одним столом в писательском Доме творчества с Полиной Виноградской, я рассказал ей все это.

Виноградская многие годы дружила с семьей Ульяновых. Написала интересную книгу воспоминаний «Памятные встречи». Она немедленно отреагировала:

— Он — врет! Ленин взял слово с Марии Ильиничны и Надежды Константиновны, что дадут ему яд. Но они не дали.

Трагический этот рассказ нельзя было повторять, распространять, хотя Сталин об этом не предупреждал. Я воспроизвел его в краткой записи для Мехлиса, редактора «Правды». Он при мне положил мои листочки в сейф. И нигде эти записи никогда потом не фигурировали.

Многие слышали вместе со мной рассказ Сталина о последних днях Владимира Ильича и нигде никогда не ссылались на эту историю.

Ни разу я не слышал из уст Фадеева о страшной просьбе Ленина, хотя несколько раз присутствовал, когда генсек от литературы беседовал или информировал писателей о встречах у Горького. Думаю, мы тут перестарались. Сталин для того и приписывал себе историю с ядом, чтобы показать, как близок он был Ленину. По его несколько упрощенному представлению, писатели должны были сложить сагу об этой нерушимой дружбе. И в первую очередь расчет был на Горького, который написал о Ленине и должен был написать о Сталине.

А Бухарин, судя по тому, как он вел себя в этот вечер, готов был подтвердить все что угодно.

Вождь партии и страны на этом вечере у Горького притягивал к себе, как магнит. Где бы он ни садился, где бы ни останавливался, вокруг тотчас образовывалась группа писателей. Он занимал всех рассказами, шутил. Его речи, поступки были в высшей степени интересны. Не занимательны, а потрясающе интересны, ибо каждый чувствовал, что его приобщают к большой истории.

 

АРХИВ. (Из воспоминаний участника встречи.) Наконец Климент Ефремович о чем-то тихо поговорил с Молотовым и Сталиным, а затем обратился к нам:

— Товарищи писатели! А нельзя ли что-нибудь спеть?.. А то что-то уж очень скучно за столом.

— Спеть! — раздались возгласы на нашей стороне. — Спеть!

— Споем, товарищи!

Кто-то сказал:

— А что мы споем? Прения показали, что голоса и песни у нас разные...

Раздались взрывы смеха.

Ворошилов многозначительно подсказал:

— Для начала запевайте какую-нибудь простую народную песню, на которой можно объединить голоса...

— Какую? — раздались голоса на нашей стороне. — Подскажите, товарищ Ворошилов?

Посмеиваясь, Климент Ефремович подсказал:

— Запевайте для начала, ну, хотя бы «Во субботу, в день ненастный»...

Не особенно дружно мы запели...

(Ф. Березовский, «Встречи», рукопись из архива В.Кирпотина.)

 

Как на всякой вечеринке, разговор перескакивал с одной темы на другую. Сталин без всякой связи с предыдущим заметил:

— Если среди вас окажется крупный человек, он и возглавит поворот, определенный постановлением 23 апреля.

Фадеев оказался таким крупным человеком, которого искал Сталин. Но тогда в столовой особняка, в котором жил Горький, слова Сталина были сказаны вообще, без намека на чью-либо фамилию. Но за долгим ужином, затянувшимся на всю ночь, Фадеев оказался «на высоте». В назначенный час, когда все уже были разгорячены выпитым, Фадеев затянул своим высоким голосом «Дуню». С удивительной находчивостью он подбирал рифмы к фамилии Горького, Молотова, Ворошилова, Постышева.

Сталин слушал, курил трубку и улыбался.

 

Ходит Дуня меж проталин,

А за ней — товарищ Сталин.

Эх, Дуня, Дуня - я!

Дуня — ягодка моя!

 

Фадеев пропел очередной куплет. Что-то, короче, чем на секунду, блеснуло в глазах Сталина. Что это было, я не мог определить: может быть, удивление, что посмел, может быть, гнев (Сталин, по рассказам, был обидчив).

Я и сейчас не могу сказать, что это было. Но я внимательно следил за Сталиным и всегда потом помнил: что-то пробежало в его глазах, но тут же погасло.

И поза (Сталин стоял), и выражение лица не изменились. Он по-прежнему оставался фактическим хозяином вечера и душой всего происходящего.

Дальнейшая судьба Фадеева известна. Он стал литературным вождем эпохи советской цивилизации.

Фадееву позволялось многое. В 50-е годы он попросил у Сталина разрешение переменить руководство «Литературной газетой». И, кроме того, согласовав это или нет, не знаю, выдвинул программу повышения авторитета советских писателей. Критика чрезмерно низко их оценивает, ищет у них недостатки, а надо, наоборот, показать их высокий уровень и с тем вместе как естественный результат высокий уровень советской литературы. Критикам это доверить нельзя, о писателях должны писать писатели.

И в самом деле, после снятия Войтинской с поста главного редактора в «Литературной газете» особенно, и в журналах тоже, появилось множество дифирамбических статей.

Снял Фадеев Войтинскую не просто, а именем Сталина. Он так ей и сказал:

— Вы должны уйти по указанию товарища Сталина.

Войтинская, свято верившая в революцию, пережила шок. От испытанного потрясения лишилась дара речи. Но писать она не разучилась. Войтинская написала Сталину: она не жалеет о должности (Сняли — назначили! Не первый раз). Но ее сняли именем Сталина, которому она предана до гробовой доски, за которого готова умереть.

Письмо — самое «мудрое», которое можно было только написать, ибо оно было не придуманное, оно шло из глубины души, искренне, наивно, и потому действительно остановило на себе внимание Сталина.

Войтинской неожиданно позвонил Поскребышев:

— Кто у телефона?

— Муж.

— Позовите вашу жену, с нею будет говорить Сталин.

— Сталин?! Извините, она не может подойти к телефону. У нее паралич речи.

Трубку положили.

Новый шок вызвал то, что в философии называется отрицанием отрицания. Она заговорила.

Войтинская бросилась к телефону, билась, билась, но Сталин дважды не звонит. Так она и не добилась связи.

Кстати сказать, своих рапповских дружков Фадеев не забывал никогда. На пост главного редактора «Литературной газеты» он назначил Ермилова. Тот был благодарен, но все же в трудный для Фадеева период очень больно укусил со страниц «Литературной газеты».

Фадеев и после этого продолжал его поддерживать. Он умел быть выше мелочных отношений. Но все же при случае ответил Ермилову и ответил блистательно. Шел какой- то пленум, ему задали вопрос:

— О Ермилове. Почему он нападает на своих друзей, в том числе на вас?

Фадеев улыбнулся, развел руки:

— Знаете басню... Скорпион попросил лягушку перевезти его через горный поток. На самой стремнине скорпион смертельно ужалил лягушку. «Что ты сделал? Ведь ты и сам потонешь», — сказала лягушка. «Не мог удержаться — натура такая», — ответил скорпион.

Все было очень похоже. И зал долго смеялся.

 

Встреча вторая. 26 октября 1932 года

 

Утром 26 октября Максим Пешков сел у телефона и начал обзванивать писателей. Он пригласил на Малую Никитскую 45 человек.

Гостями Горького были: Афиногенов, Луговской, Киршон, Багрицкий, Малышкин, Авербах, Бахметьев, Маршак, Макарьев, Березовский, Габрилович, Л.Никулин, Герасимов, Огнев, П. Нахабин, Гладков, Павленко, Ермилов, Панферов, Зелинский, Сейфуллина, Иванов, Сурков, Катаев, Чумандрин, Кац, Фадеев, Кирпотин, Шолохов, Колосов, Гронский, Леонов, Ильенков, Либединский, Накоряков.

Не присутствовали: А.Толстой, Н.Тихонов, Прокофьев. Остальных вспомнить не могу. Но хорошо помню, что было 45.

Второй раз собрались у Горького уже вместе с беспартийными писателями. Сталин, видимо, остался доволен первым вечером и решил повторить всю программу для более широкого круга.

Каганович на первом «партсобрании» в особняке на Малой Никитской не был. На другой день его помощник Левин и редактор «Правды» Мехлис жадно меня расспрашивали обо всех подробностях. И на втором «беспартийном» собрании Каганович уже сопровождал Сталина вместе с Молотовым и Ворошиловым.

Председательствовал, как и на первом собрании, М.Горький. Все осуществлялось по тому же сценарию, что и в первый вечер. После короткого приветствия Алексей Максимович слабо махнул рукой и сел:

— Слово председателю Оргкомитета Ивану Гронскому.

Официальный рабочий председатель поднялся и начал

с фразы:

— Существуют два стиля: стиль социалистического реализма и стиль социалистического романтизма...

Горький поморщился, закашлялся, поперхнулся. Стало многим понятно, что оратор не разбирается в понятиях — метод, стиль, жанр, что он неловко подстраивается под высказывание Сталина о романтизме, прозвучавшее по поводу статьи Рожкова. Но это было разговорное замечание, а не теоретическая посылка. Первоначально Сталин действительно пользовался понятием «стиль».

Найти правильную формулу мешало стремление сохранить во что бы то ни стало старую классовую квалификацию явлений нового советского искусства. Так возник термин «пролетарский реализм». Но уже на комиссии, которая разбирала письма писателей, не пожелавших подписать «Декларацию», прозвучало понятие «лозунг социалистического реализма».

Есть много высказываний, которые свидетельствуют, что Сталин давно к этому понятию подбирался. Он заменил им рапповский диалектико-материалистический метод творчества. А позднее очень удачно, образно, сформулировал смысл уже не лозунга, а «метода социалистического реализма». Художник, пользующийся этим методом, должен видеть не только развороченный котлован, но высокие стены будущего здания. И когда Сталин говорил: «Пишите правду!» — это и означало — писать высокие стены будущего здания.

В печати упоминание о социалистическом реализме впервые прозвучало в моей статье «За работу!» («Л.Г.» 29 мая 1932 г.). Я в это время редактировал «Литературную газету», и статья о предстоящих задачах Оргкомитета была напечатана в качестве передовой, без подписи. Так как эта статья в последние годы несколько раз безымянно вспоминалась и даже цитировалась, считаю необходимым подтвердить свое авторство.

 

АРХИВ. (Из передовой статьи «За работу».) ...Массы требуют от художника искренности, правдивости революционного, социалистического реализма в изображении пролетарской революции.

(«Литературная газета» от 29 мая 1932 г.)

 

ИЗ ПИСЕМ.

И. Гронский — В.Кирпотину.                                         

5 апреля 1967 г.

«Дорогой Валерий Яковлевич! В твоей статье «Рожденный жизнью», напечатанной в последнем номере «Литературной газеты», сказано: «В печати термин «социалистический реализм» впервые появился в передовой «Литературной газеты» 29 мая 1932 года, озаглавленной «За работу!».

В целях установления истины позволю себе привести цитату из моего выступления на собрании актива литературных кружков города Москвы 20 мая 1932 года...»

 

АРХИВ. (Из статьи И. Гронского «На собрании актива литкружков Москвы».)

Основное требование, которое мы предъявляем к писателям, — пишите правду, правдиво отображайте нашу действительность, которая сама диалектична. Поэтому основным методом советской литературы является метод социалистического реализма.

(«Литературная газета», 23 мая 1932 г.)

 

Сразу после Гронского слово взяла Сейфуллина. Это было мужественное выступление. Она знала, что Горький опекает Авербаха, заинтересован в нем. Ей было известно, что неделю тому назад в состав Оргкомитета была включена мстительная, ничего не добившаяся на художественном поприще тройка: Авербах, Макарьев, Ермилов. Понимала: раз члены Политбюро пришли в гости к Горькому, то это для того, чтобы согласиться с ним, пойти ему навстречу. Она не знала, как далеко Сталин и другие члены Политбюро готовы двигаться в этом направлении. Женщина она была дерзкая и не могла не понимать, что руководители РАПП введены с критикой, без прощения ошибок.

Бывшим рапповцам предоставлялась возможность сработаться с новыми людьми на основе твердо установленной линии.

Сейфуллина сказала:

—      Я не возражаю против присутствия в Оргкомитете Авербаха, Макарьева, Ермилова. Но «рапповскую дубинку» я никогда не забуду. Я считаю себя пролетарской писательницей, хоть и числюсь в попутчиках. Никакие внутренние разногласия в сфере самой литературы не заставят меня считать себя безответственной не только за советскую литературу, но и за политический строй страны...

Писатели, люди, чуткие к различным веяниям, к авторитету, к власти, не одобрили такую дерзость. Они сидели за обеденным столом в квартире Горького, и, наблюдая, как хозяин хмурится, многие загудели. К тому же «виновники торжества» присутствовали на заседании с одобрения Сталина. Генсек остановил жестом всякие реплики:

— Пусть говорит! И пусть говорит открыто. Если Сейфуллина в этой обстановке позволяет себе критику, надо подумать, что говорят о РАППе за стенами этой столовой, когда им не надо опасаться нашего неодобрения.

Сейфуллину выслушали молча. Она действительно выражала настроения и мнения самого широкого круга писателей.

Грустно было слушать неумную речь Зазубрина. Он искал покровительства Горького, поэтому активно поддерживал Авербаха. А здесь выбрал момент, чтобы подольститься к самому Сталину.

— Вот перед вами человек, — говорил он, — лицо у него с оспинками, он носит, как все, штаны и пиджак, но этот с виду человек, как все люди, является гигантом!

Сталин скромностью не отличался. Но лесть была уж очень груба. Генсек сделал каменное, отсутствующее лицо и сидел как каменный, не шелохнувшись. Это всем понравилось.

Дали слово Леонову. Он заговорил на свою излюбленную тему — о материальной помощи писателям. На всех встречах, во всех инстанциях он настойчиво доказывал необходимость большой, всесторонней поддержки писателей со стороны государства.

Себя Леонов сравнивал с корпусным генералом и считал, что имеет право на высокий гонорар, на получение от государства дачи, квартиры. Исчисляя «производственные» расходы писателя, Леонов включил в смету и прием гостей, ибо автору, который хочет отразить современность, надо тесно общаться с будущими своими героями, с прототипами.

Официальная часть, как во время первого приема, когда заседала комфракция, закончилась выступлением Сталина. Он многое повторил из своей более подробной речи, произнесенной неделю назад в этой же столовой:

— Пишите правду! Правдивое изображение советской жизни выльется в доказательство правоты наступающего, побеждающего социализма. Это и будет «социалистический реализм».

Новым моментом выступления Сталина стало обещание всевозможных благ. Он услышал Леонова и сумел оценить выгоды, которые ему, правителю, может дать щедрая помощь государства писателям. Руку дающую никто кусать не станет.

— Нужно позаботиться о материальных условиях, о материальной «базе» для писателей. Необходимо открыть дома отдыха повышенного типа. Мы построим дачный городок для писателей. Дадим команду об увеличении средств Литфонда. Товарищи в Литфонде должны быть особенно внимательными и особенно должны заботиться о лучших и наиболее известных писателях.

Надо сказать, толчок, данный Сталиным, привел к тому, что Литфонд начал действовать по принципу: кто много имеет, тому и прибавится.

Горький на собрании писателей не возразил Сталину. Но, как выяснилось потом, с планом постройки писательского городка, будущего Переделкино, он не был согласен. Когда вопрос о строительстве дач встал на повестку дня, выразил категорическое несогласие...

 

ИЗ ПИСЕМ.

М.Горький — И.Гронскому.                    

23 февраля 1933 г.

«Возражаю. Прежде всего и решительно возражаю против идеи — построить «городок писателей». Создать такой городок — это значит изолироваться от действительности, которая быстро меняет внешние формы, а вместе с этим идеопсихологическое наполнение властно требует от художника напряженного наблюдения всестороннего процесса этих изменений...

Для современных условий советской жизни это не возражение [имеется в виду пример Гоголя, писавшего вдали от России, в Италии. — В.К.], к тому же Гоголем создан кошмарный гротеск, который самого автора испугал до безумия. Наш литератор должен быть человеком крайне подвижным и широко грамотным не только в своей литературной области, он должен знать по возможности всю действительность, во всем разнообразии явлений ее. Воля к познанию растет по мере накопления знаний. Если две, три сотни работников литературы поселить на одной улице, то при наличии хорошо воспитанной прошлым способности обращать внимание прежде всего на пороки, недостатки, ошибки, глупость и пошлость ближних — литераторы, может быть, отлично будут знать друг друга, но весьма сомневаюсь, чтобы литература выиграла от этого.

В «городке писателей» неизбежно возникнет некий свой «быт», в нем, вероятно, немалое место займут факты столкновения честолюбий и самолюбий и прочее, сугубо обывательское истребление времени на творчество пустяков. Разумеется, быстро возникнут группировки на почве чисто бытовых отношений, и в результате получим не «городок писателей», а деревню индивидуалистов, взаимно неприятных друг другу. Я немножко знаю среду, о которой говорю, и по совести должен сказать, что современный литератор как тип мало отличается от литератора дооктябрьских времен.

Нет, я против отсеивания литераторов в сторону от жизни, против возможности искусственного создания «касты». Это преждевременная затея. Для того чтобы она хорошо удалась и принесла социально полезные плоды — нужно подождать до поры, когда явится иной «живой материал». Кстати, о материале: материал литератора передвигается в пространстве, во времени, за ним нужно ходить, следить, и в этом отношении работа литератора беспокойней работы ученого.

Я с восторгом бы приветствовал построение города химиков и физиков, биологов и геологов. Деятели науки — вот кто нуждается в тесном единении... Кроме этих и других трудностей единения, есть еще одна, может быть — главная: недостаточно ясное представление о единстве цели всех научных дисциплин. Эта трудность исчезла бы при наличии тесного сплочения ученых в одном городе.

Для литераторов оседлость, врастание в место, едва ли нужно и — я уверен — вредно, потому что ограничивает поле наблюдений. Необходимы для них дома отдыха, разбросанные по всей стране, в которых они могли бы два месяца в году отдыхать от суеты и впечатлений городской жизни, от «обязанностей» семейной жизни, да и семьям своим дать отдых. Гениальный человек в кругу своей семьи это очень тяжело для нее...»

 

Прием в доме Горького повторял все этапы предыдущего приема. После обсуждения, после критики рапповцев — ужин.

Сталин за обильно уставленным столом был фактическим тамадой, «ловцом человеков» (в данном случае — писателей). Он снова заговорил о Ленине, предложил тост:

— Выпьем, товарищи писатели, за здоровье Ленина!

Тост был подхвачен с энтузиазмом, хотя многих слова

Сталина поразили. Позднее я узнал, что у грузин есть обычай пить за здоровье умерших.

На первом вечере после нескольких рюмок начали петь. Здесь художественную часть застолья возглавили поэты...

Луговской был прекрасным чтецом с громоподобным голосом. Он выбрал для чтения стихотворение из нового тогда цикла «Жизнь» — о персонаже, перешедшем от белых на сторону красных. Сюжет разворачивался от первого лица. Лирический герой перед уходом от белых получил новые кожаные ботинки. И почему-то начал их азартно колоть штыком.

Сюжетная основа стихотворения не соответствовала его теме. Ворошилов выразил неодобрение, и с ним согласились Горький, Сталин, Молотов.

Багрицкий читал глухим грудным голосом, но внятно и воодушевленно. Читал «Смерть пионерки», «ТБЦ». Эти стихи всем понравились.

Вечер заканчивался под утро. Многие утомились, встали из-за стола; другие беспорядочно менялись местами, бродили по комнатам и коридорам.

Ворошилов постучал по бокалу вилкой:

— Внимание! Сталин будет говорить!

Все поспешили занять свои места. Сталин поднялся, без особого предисловия сказал:

— Инженер создает машину или пушку. Однако как будет действовать машина или пушка, зависит от человека, управляющего машиной или пушкой. Если человек сдаст, сдрейфит, и машина сдаст. Пушка может быть повернута в противоположную сторону, будет бить по своим. Когда человек правильно воспитан, закален в боях, то машина или пушка могут совершать чудеса, превысят все расчеты. Человека воспитывает литература. Писатели — инженеры человеческих душ. Предлагаю выпить за товарищей писателей, этих инженеров человеческих душ.

Тост Сталина повторял в застольной форме старую истину о воспитательном значении литературы. Но, сказанный в уместное время и в уместной обстановке, он произвел очень сильно впечатление.

Ворошилов откровенно радовался удачно сказанному тосту. Киршон оказался самым смелым и находчивым:

— Товарищ Сталин, разрешите эти ваши слова опубликовать?

Изречение: «Писатели — инженеры человеческих душ», — вошло в обиход, вошло в статьи, стало широко известным.

Вечер продолжался. Сталин успевал и забавляться. Он подпаивал расколовшихся рапповцев, даже как бы стравливал их. Те с петушиной яростью набрасывались друг на друга, сыпали словами. А Сталин с восхищением следил за ними и негромко повторял:

— Острые ребята! Острые ребята!

Зашел разговор об участии женщин в социалистическом строительстве. Сталин обратился через весь стол за подтверждением своих слов к Березовскому, автору романов «Мать» и «Бабьи тропы»:

— Вы согласны? Вы знаете женские души!..

Маленький и скупенький Ермилов, обожавший даровую водку, совершенно упился за столом у Горького. Неожиданно он вскочил на стул, поднял руку к потолку, трижды провозгласил классическое русское ругательство. Показал свое лицо во всей его дремучей неприглядности.

К счастью, все были заняты разговорами, наблюдениями, и мало кто обратил внимание на эту выходку рапповского критика.

Сталин находился в другом конце столовой в окружении большой группы писателей. Продолжался разговор о литературе. Генсек сравнивал «Бруски» Панферова и «Тихий Дон» Шолохова. Он считал, что Панферов глубже и вернее казачьего писателя отображает остроту классовых противоречий в деревне.

К тому же, по мнению Сталина, казачий писатель злоупотребляет областным говором:

— «Сбочь дороги», «сбочь дороги», — несколько раз повторил он. — Что такое «сбочь дороги»?

Однако было видно: роман — ценит.

Мне литературные разговоры особенно были интересны, я топтался в группе писателей, окруживших Сталина. Неожиданно он прервал свои литературные размышления и сказал, сделав шаг в мою сторону:

— Хочу выпить с Кирпотиным.

Тут же он подозвал к столу Гронского и Субоцского. Мы все трое не просто были в составе Оргкомитета, а занимали в нем рабочие должности. Поэтому Сталин и выделил нас из общего числа, так сказать, аппарат. Своей рукой налил нам в огромные бокалы коньяку.

— Предлагаю, товарищи, выпить за успешную работу Оргкомитета!

Я поглядел с ужасом на порцию коньяка, которую мне предстояло выпить, и неожиданно для самого себя сказал:

— Товарищ Сталин, а вы с нами выпейте тоже.

Сталин налил себе сухого грузинского вина. Мы выпили до дна. Он только пригубил.

Разговор снова пошел о литературных делах. В связи с каким-то замечанием о «Литературной газете» я сказал:

— Рапповские начальники слишком много заняты «высокой политикой» и почти не выступают в последнее время с литературными произведениями и статьями.

Сталин подхватил мое замечание, по-своему раскрыл его смысл:

— Прячутся, острые ребята. Лица не показывают. Не показывают, чего хотят и к чему стремятся.

Сталину было чрезвычайно интересно наблюдать происходящее на этих двух вечерах у Горького. Фактическим хозяином особняка и всего того, что здесь происходило в течение двух вечеров, был сам Сталин. Он занимал гостей, руководил «пиром», произносил тосты. Но вместе с тем он не пропускал ни одной тонкости, ни одной черточки. Все замечал и все откладывал в своей памяти. Просто удивительно, как он на все успевал реагировать, иногда почти незаметно, иногда подчеркивал жестом, что видит и понимает.

Позднее стало ясно: у этого вечера была особая политическая режиссура. Мне кажется, что не только слова, но и позы продумывались Сталиным. Так было, когда он рассказывал о Ленине на предыдущем собрании. Он стоял у широкого края стола, склоняясь к Бухарину. А по бокам и сзади него стояли члены Политбюро и работники ЦК.

Молотов, впрочем, сидел за столом с писателями. И все вместе мы образовали подвижную живую массовку, реагирующую на каждое подергивание Бухарина за бородку.

Горький был загипнотизирован Сталиным не меньше нас. Было видно, что с отдельными штрихами и деталями он не был согласен. И тогда он хмурился, покашливал, словно хотел что-то возразить. Но так ни разу ничего не сказал, не решился.

Пьяное собрание писателей и членов Политбюро продолжалось и на этот раз до самого утра. Все бродили по столовой, выходили в коридор и снова возвращались. Только Бухарин сидел за столом неподалеку от Горького, не меняя места, не вставая.

Сталин переменил несколько мест и, наконец, как и в первый вечер, оказался за столом рядом с Бухариным. При свидетелях завязался разговор, которого Бухарин ждал. Вождь снова склонился над Бухариным, как топор. Он подергивал своего бывшего соратника за бородку вроде бы не зло, а чтобы лучше видеть глаза, лицо, любой оттенок, выраженный во взгляде.

Бухарину было неудобно, несвободно. Лицо, поддернутое вверх, замерло в зафиксированном положении. Это было неуважительное, жалкое положение. Но Бухарин не только не протестовал, он не сделал ни одного движения, чтобы высвободиться.

Это не было столкновением двух сил, двух характеров. Один — весь воплощение силы, уверенности, монументальности, несгибаемости. В другом было что-то жалкое, неуверенное, просящее. Можно сказать, что в нем было что-то женское, если понимать под женским слабость и какую-то податливость к собеседнику.

Сталин экзаменовал, допрашивал Бухарина. Тот не очень уверенно оправдывался. И генсек время от времени говорил ему резко, грубо:

— Врешь!

Разговор вращался вокруг линии правых и линии партии. Всплывали конкретные имена, эпизоды. Всех подробностей уже не помню, но один эпизод сохранился в памяти. Возникло имя Слепкова и товарищей из так называемой «бухаринской школы». Слепков, кажется, в это время был уже арестован. Бухарин сказал:

— Если они виноваты в тех обвинениях, которые им предъявлены, тогда они заслуживают расстрела.

Сталин посмотрел на присутствующих и сказал:

— В первый раз отрекся от них.

Слово «если», употребленное Бухариным, Сталин не заметил. И Бухарин не пытался еще раз его произнести.

На собравшихся это произвело сильное впечатление правоты Сталина и неправоты Бухарина.

Николай Иванович все с тем же униженным выражением на лице, с жалкой интонацией в голосе пожаловался:

— Я слишком избит. Но я хочу и могу работать в партии и осуществлять линию партии.

Сталин медленно разжал руку, отпустил бородку. Стал поочередно спрашивать присутствующих:

— Можно ему верить?

Авербах мгновенно ответил:

— Нет!

Фадеев сказал:

— Нет.

Панферов чуть-чуть замялся. Сталин сказал:

— Не хочет решать.

Горького, кажется, не спросил, не помню.

А сзади Сталина, внутри столов, составленных буквой «П», расхаживал Ворошилов. Три-четыре шага в одну сторону, три-четыре шага в другую сторону. И все время негромко, но убежденно повторял:

— Можно, можно, можно...

Видимо, ему очень хотелось, чтобы Бухарин вернулся в ряды старых соратников, сработался, стал бы, как раньше, действующим человеком в партийном руководстве.

Настали рассветные сумерки. Электричество погасили, Сталин уже надел шинель. Он стоял прямой, крепкий, неуставший. Каждое движение, каждый жест свидетельствовали о человеке бесконечно твердом и уверенном в себе.

Бухарин стоял неподалеку, но одеваться не торопился. Видимо, после ухода всех собирался остаться, поговорить наедине с Горьким.

— Ты все серишь и серишь, — сказал ему Сталин. — А мы тебя все подтираем и подтираем.

Бухарин в ответ жалостливым голосом, как-то странно виляя станом (был он полноват):

— Вы бы хоть газетой подтирали, а то все наждачной бумагой.

Не помню, чтобы Горький проронил хоть одно слово во время этой сцены. Он вообще старался во время таких разговоров помалкивать. Покашливал и отворачивался, чтобы не видеть, не вмешиваться.

В последний момент произошла еще одна колоритная сценка, характерная для всего вечера, для всего застолья.

Сталин застегивал шинель, около него юлил пьяненький Павленко. Я застал конец разговора:

— Говно ваш Слонимский, — сказал Сталин.

— Говно, но свое, — быстро нашелся Павленко.

Сталину понравился ответ. Он засмеялся и еще раз повторил:

— Говно ваш Слонимский.

Павленко видит, что Сталину нравится ответ, и снова повторяет:

— Говно, товарищ Сталин, говно, но свое.

И Сталину понравилась эта игра:

— Говно, говно ваш Слонимский.

Стоящие вокруг радостно посмеивались.

Как я уже говорил выше, первая встреча писателей с партийным руководством состоялась в Ленинграде, в гостях у Слонимского. Неужели Сталин в этот момент помнил об этом? Киров не должен был заниматься писателями. Мне показалось, что бранное слово, сказанное в адрес Слонимского, было адресовано и Кирову.

Слонимский был заметным человеком. Для руководства существующими в Ленинграде литературными организациями был создан Оргкомитет, и он вошел в него в числе других известных писателей. Входил Слонимский в числе семи человек и в Президиум Ленинградского Оргкомитета. Не забыли его и в Москве, когда создавали объединенный Оргкомитет СССР.

Правда, в работе он почти не участвовал. У него были объективные причины. Он сообщал о них письменно, и я относился с пониманием к невыполнению поручений и к

отсутствию на важных заседаниях Оргкомитета СССР.

 

ИЗ ПИСЕМ.

М. Слонимский — В.Кирпотину.

7 августа 1932 г.,

Ленинград

«Товарищ Кирпотин, на последнюю «молнию» отвечаю этим письмом. Мне стыдно, но я опять и на доклад Бела Куна не могу приехать. Ровно 20-го я должен перевезти жену с ребенком из больницы домой. И нет решительно никого, кто бы мог заменить меня в этом деле.

Простите, что я так безобразно последние дни манкирую Московским Оргкомитетом, я не привык отговариваться личными делами — но вот пришел такой период, когда я никак — ну никак — не могу оставить жену. Предоставьте мне еще 3—4 дня после 20-го на устройство быта (живу в коммунальной квартире и потому сие устройство требует заботы) — и с 23-го или 24-го я готов выезжать куда угодно и когда угодно, если не случится что-нибудь экстренное.

Такая невезучка, что именно на те 10 дней, в которые я никак не могу оставить Ленинград, пришлись совещания, доклады и пр. У вас может создаться впечатление, что я вообще чихаю на все дела, — так вот я не чихаю, проявлю всю должную энергию, но сейчас связан по рукам и ногам до 23-го, 24-го. А потом снова смогу ездить в Москву.

Еще раз извините и поймите, что никак не могу я сейчас оставить жену в больнице без моей помощи... До 23-го прошу отпуска.

Ваш М.Слонимский».

 

Не приехал Слонимский и в гости к Горькому на встречу писателей с членами Политбюро.

Через 20 лет в Малеевке я осторожно рассказал ему о веселом разговоре Сталина и Павленко. Слонимский покраснел, но, как мне показалось, все же был благодарен, что я ему рассказал это.

Он, наконец, понял истинную причину всяческих трудностей, которые возникли после октября 1932 года. И оценил правильно поведение действующих лиц:

— Я понял: Павленко защищал меня, и защищал умело.

Понял он и неожиданный жест Горького. Через два-три дня после описываемых событий Горький вызвал Слонимского к себе и сразу, без промедления, принял его. Затем, ничего не объясняя, передал ему письмо, в котором подробно писал о достоинствах писателя Слонимского.

— Это я писал не только вам, — сказал Горький. — Я писал это вам для того, чтобы вы могли показывать это письмо. Показывайте! Показывайте!

Горький не хотел, чтобы Слонимский оказался среди писателей-изгоев. Он принял доступные в его положении меры. Не афишируя своих действий, защитил.

Одним из заметных моментов этих двух вечеров на Малой Никитской был брудершафт между Сталиным и Горьким. Под громко выражаемое желание присутствующих Горький и Сталин поцеловались.

 

АРХИВ. (Из воспоминаний участника встречи.)

В этот вечер на квартире у Горького писатели очень много пели. После песни «Вниз по матушке по Волге» кто-то крикнул:

— Пусть выпьют на брудершафт Сталин и Горький!

— Просим! — закричали со всех сторон и захлопали в ладоши. — Просим! Просим!

Сталин и Горький поднялись. Протянули друг к другу рюмки — через стол. Выпили, обнялись и крепко расцеловались.

Мы долго и оглушительно аплодировали...

В эти минуты, вероятно, не одному из нас хотелось подойти к Сталину, обнять его и расцеловать как самого близкого, родного человека. За всех нас это сделал Петр Андреевич Павленко. Он порывисто поднялся, быстро обошел край стола и, обращаясь к Сталину, взмахнул руки вверх и взволнованно произнес:

— Дорогой Иосиф Виссарионович! Разрешите вас расцеловать ?!

Улыбаясь, Сталин ответил:

— Если это нужно, пожалуйста...

Они обнялись и крепко расцеловались.

Мы опять долго и оглушительно аплодировали.

(Ф. Березовский, «Встречи», рукопись из архива В. Кирпотина.)

 



[1] В.Я. Кирпотин ошибся, брата Льва Матвеевича Субоцкого звали Михаилом. (Э.П., Н.К.)

[2] В воспоминаниях К.Зелинского, приведенных в книге В.Баранова «Горький без грима», есть эпизод: «Выпили, Фадеев и другие писатели обратились к Сталину с просьбой рассказать что-нибудь из своих воспоминаний о Ленине. Подвыпивший Бухарин, сидевший рядом со Сталиным, неожиданно взял его за нос и сказал:

— Ну, соври им что-нибудь о Ленине.

— Ты, Николай, лучше расскажи Алексею Максимовичу: что ты на меня наговорил, будто я хотел отравить Ленина».

Трудно поверить, что кто-то мог в 1932 году публично взять Сталина за нос. Но отзвук конфликта между Сталиным и Бухариным здесь есть. Искаженная информация в какой-то мере подтверждает события и разговоры, свидетелем которых был В.Я. Кирпотин.